Борис КЛИМЫЧЕВ
ТРЕУГОЛЬНОЕ ПИСЬМО
Роман в рассказах
ТВЕРСКАЯ, ПЯТЬ
Там, где Тверская спускается к Ушайке, в прошлом был прорытый ручьем овраг. Как бы на дне
бывшего оврага стоял наш дом. Дом был врыт одной стеной в косогор.
На первом этаже дома, в большей его части, жила семья Зиновьевых. А в маленькой однокомнатной
квартире, примыкавшей к стене, врытой в землю, жили Стариковы. Сыровато было у них, но я часто играл
там с дочкой Стариковых Галей. Она была на пять лет старше меня, черная, как галка, имя ей соответствовало.
То она изображала из себя врача, сверлила мне лучиной молочные зубы и гудела при этом, подражая
бормашине. То я ездил на ней верхом.
Галька учила меня пить чай с блюдечка и многому другому. Однажды она вылила за окно загустевшие
красные чернила и велела присыпать песком:
— А то подумают, что кровь, и привяжутся.
— Так ведь можно сказать, что это чернила были.
— Ага! Придут крючки, сколько нервов вымотают!..
На втором этаже было две квартиры: наша и Есманских. Кухня была общая.
Жена Есманского, Ксения Никитична, шила в своей комнате на ручной машинке из сиротской материи
юбки и платья, перелицовывала пиджаки и продавала на толкучке.
Я иногда подходил к ней, просил рассказать сказку. Никитична соглашалась не сразу:
— Расскажу, если покрутишь ручку швеймашины.
Я добросовестно крутил ручку, а она говорила.
Но герои в ее сказках вели себя странно: коза съедала своих семерых козлят и самого серого волка,
баба Яга влетала в ступе в окна квартир и побивала огромным пестом всех детишек, волшебник снабжал всех
молодильными яблоками, которые были начинены порохом, взрывались у человека во рту так, что у того
отваливалось полголовы.
— Нет! — кричал я, заливаясь слезами. — Не так надо!
— Я лучше знаю, — отвечала Никитична.
Иногда в разгар нашего спора являлась мать:
— Развесил уши! Она на зло. Наслушаешься, потом кричишь во сне…
Матери случалось ругаться с Никитичной и на кухне. Стол был общий, и, бывало, мать говорила
соседке нарочито тихо:
— Мне надо раскатать тесто, а вы все заняли своими чугунками.
Та стояла, картинно расставив ноги, в уголке рта тлела вечная папироска-гвоздик, она встряхивала
черными, коротко стриженными «под фокстрот» волосами. Отвечала матом.
Случалось хуже. Наш пес иногда проскальзывал на кухню, соседка даже подкармливала его. И вдруг
однажды Никитична огрела нашего Маркиза поленом. Мать назвала ее садисткой, отвергла обвинение в том,
что, якобы, пес гадит на кухне, полезла под стол:
— Это же кал кошачий!
Мать грозила соседке страшными карами, говорила, что отравит ее и кота Ваську.
Мне мерещилась Никитична, валяющаяся на полу рядом с мертвым же котом. Темные глазки соседки
уже остекленели, а во рту еще дымится папироса-гвоздик.
Между тем, кот и пес доедали на полу рыбью требуху, и не было ни ворчания, ни шипения, животные
как бы задались целью показать людям, как надо жить.
С плохими предчувствиями ушел я из дома, а когда нагулялся и вернулся, застал мать и Никитичну
сидящими за столом в обнимку и поющими грустную песню «Среди долины ровныя». Они дали мне чаю и
шанег, а сами налили себе из графинчика водки.
Если к нам кто-то приходил и стучал внизу в дверь, то мы в своих комнатах ничего не слышали, ближе
к сенцам располагалась квартира Есманских. Спускаться вниз по лестнице приходилось дочери Есманских,
Таисии. Она была темноволосой и близорукой, как и мать, училась где-то на чертежницу, пела под гитару.
Легкой и тонконогой Таисии сбегать вниз-вверх ничего не стоило, но Никитична кричала, что мы барыгоспода,
а они нас обслуживают.
Стр.1
Отец разрешил этот конфликт, устроив звонок. Колокольчик в прихожке был привязан к проволоке,
спускавшейся по катушкам вниз. Там сквозь дырку проволока была пропущена наружу. Дернет посетитель за
проволоку, в прихожке звонок звенит. К Есманским звонить три раза, а к нам — шесть. Электрических
звонков тогда не было, контролеры следили, чтоб в каждой комнате была лишь одна лампочка самой малой
мощности.
Отец придумал еще один блок, чтобы можно было, не спускаясь вниз, отпирать дверь. Дернешь вверху
за проволоку, и крюк выскочит из петли.
Есманский работал на конфетной фабрике пряничным мастером. Вечерами на кухне сапожным ножом
он вырезал штампы для печений на торце полешка. Еще вечерами он плел корчаги и сети. Он ловил рыбу не
только летом, но и зимой. Иногда с ним на рыбалку отправлялся и отец. Окуни и ельцы, которых приносили
рыбаки зимой, казались белыми варениками. Их опускали в таз с водой, и происходило чудо. Елец начинал в
воде шевелить жабрами, а потом плыл медленно, быстрее и вдруг пускался в бешеную гонку за самим собой
по кругу.
Многие в нашем дворе работали на кондитерской фабрике, которую мы ласково называли
«Конфеткой». За нашим окном был виден ее забор, криво взбиравшийся по косогору, поросшему березами и
шиповником. Мне была видна лишь труба фабрики, но ветер доносил ее дым, пахнущий медом.
Фабричный гудок гудел шесть раз в день и многим заменял часы. Но кочегар давал гудки, глядя на
ходики в проходной. Ходики иногда отставали или спешили. Случалось, кочегар напивался и вообще не давал
гудков, тогда округа жила как бы вне времени, соседи нередко приходили под наше окно и, сложив ладони
рупором, кричали:
— Который час?
Отец был часовщиком, у нас на стенах всегда тикали самые разнообразные часы. Они принадлежали
клиентам, отец проверял их ход после ремонта.
Поскольку дом был врыт в гору, то была в нашей квартире особенность. Выглянешь в окна, выходящие
на улицу, видишь: да, живем на втором этаже. А в окна, обращенные к горе, можно выйти, как в дверь, прямо
в сад к соседям Потапочкиным. Летом в открытые окна протягивали ветки сирень, ранет и черемуха.
Потапочкин был метранпажем. Это напоминало мне звучный титул из сказки. Но наш паж-метранпаж
не носил за королевой шлейф платья, не было у него малинового берета, он был важен, молчалив и появлялся
в своем саду то с лопатой, то с граблями.
В окна, выходившие во двор, я видел сарай с навесом и флигель, где жили Усачовы и Дубинины. Усачов
был на фабрике кладовщиком, а Дубинин Василий — шофером.
За флигелем был огород, где жильцы усадьбы выращивали разные овощи, а еще дальше — маленькие
избушки, где жили престарелые Касьяновна и Северьянович и ютившиеся у них на правах квартирантов Ван
Дзины, женщина и две девочки.
Слободка наша была школой городской жизни для вчерашних деревенских жителей. Они чаще
становились грузчиками, возчиками. Ювелиры-то секреты на ушко передают, а на профессора полжизни
учиться надо. То ли дело пойти в милицию. Гаркнешь: «Предъявите документики!» Профессор и то
испугается.
Бывало, днем крутили хрюшкам хвосты, гребли навоз, а ночью сдрючивали с прохожего шубу.
Старожилом усадьбы был наш сосед Есманский, он и рассказывал, что раньше все здесь принадлежало
купцу Морозову. Купец был голубятником. От тех времен остались на чердаке дома пласты голубиного
помета.
— О, Марфа Баканас! — восклицал Есманский.
И меня поспешно выставляли с кухни. Но я ухитрялся подслушивать. Эта самая Марфа распоряжалась
женщинами, втыкавшими в шляпки красные розы. Вечерами женщины стояли у наших ворот. Здесь загорался
во тьме красный фонарь, чтобы мужчины не заблудились. И всю ночь в доме играл граммофон и звенели
бокалы.
Знакомый Есманского, поляк, потом женился на Марфе Баканас, она стала важной дамой, а публичный
дом закрылся. Но поляк не мог забыть прошлого жены. Да как забыть, если по вечерам в дом стучались
бывшие посетители. Поляк переехал в Заисточье, но и там не успокоился, напившись пьяный, кричал:
— Я ж тебе, курва мама твоя, з бардаку взял!
Есманский мастерски произносил фразу, я как бы видел несчастного поляка. Несмотря на более чем
юный возраст, я все же думал, что на месте этого бедолаги поискал бы иную жену.
Вольготно жилось в слободке зимой и летом. Коньки да лыжи, санки, снежные забавы. Каких
снеговиков мы лепили! А летом купание одно чего стоило! А в начале лета гудели возле нашего дома на горке
майские жуки. Наловишь, оторвешь им крылышки, посадишь в спичечный коробок. Они скребутся, а ты
слушаешь «патефон». Однажды дал матери послушать, а она говорит:
— Тебе бы руки-ноги оторвать, тоже бы запел, как патефон!
Откуда к нам являлись такие забавы — мы не знали. Привяжем ниточку к рублю, он на дорожке, а
ниточка протянута в ограду и зажата у меня в кулаке. Смотрим в щели на дорожку. Дородная тетка воровато
оглянулась, наклонилась, хотела поднять рубль, я за ниточку дернул, фонтанчик пыли — и рубль исчез.
Не сразу поняла. На наш заливистый смех ответила матом, и вся покраснела, как рак.
Где мы этому научились? Видимо, по капле впитываешь все, что есть вокруг.
Стр.2
На Петровской глубокий овраг. Отец с матерью из гостей шли поздно ночью. У матери браслет-змейка
из чистого золота, глаза у змейки — изумруды. У отца часы тоже золотые. С двух косогоров скатились темные
фигуры, в руках ножи блестят. Нет пути ни вперед, ни назад. Мать браслет снимать стала, и вдруг голос:
— А! Это вы, Николай Николаевич? Извините, не узнали. Матрена Ивановна, не волнуйтесь. Хотите,
до дома проводим, чтоб никто не обидел? Нет? Ну, приятного вам отдыха...
Выходцы из деревень нередко шли в банды. Сила есть, ума не надо. На нашей кухне звучало немало
преданий о легендарных налетах.
В конторе ассенизационного обоза на Ярлыковской налетчики связали и положили под стол
канцеляристок и заведующего. Очистили сейф и оставили записку: «Ваши деньги из говна!»
Был случай в доме на окраине Мухинской улицы. Ночью воры пробуравили дыры в наружной и
внутренней дверях. Отодвинули засовы, сняли крючки. Хозяева мирно спали и проснулись в дочиста
обобранном доме. И опять была записка: «От вора нет запора!»
Многое к своим шести годам повидал я в слободке.
Цыган переводил через речку Ушайку медведя по отмели. Парни, мужики и детишки принялись
швырять в зверя прибрежными голышами. Медведь дико ревел, и это подзадорило толпу. Тяжелые каменюги
стали попадать и в цыгана. Он попытался напугать толпу, делая вид, что спускает с цепи медведя. Один
мужик, обрадованный таким оборотом дела, заорал:
— Дарья, тащи двустволку! Хичника на людей пущать? Застрелю!
Цыган понял, что эту толпу ничем не проймешь, побежал, увлекая за собой медведя. Кричал под градом
камней:
— Да люди вы или звери, в конце-то концов! Вы же артиста убиваете!..
Летним утром я был очень удивлен, увидев на нашей лавочке изысканное общество. Сидели там
известные в околотке люди, с которыми каждый мальчишка мечтал подружиться. Карманник Сися играл на
гармошке. Две блатные девицы пели частушки. Одну из них на нашей улице Тверской именовали Веройдурой.
Вера ходила, склонив голову набок, рот у нее всегда был полуоткрыт и слюняв. Но это происходило
оттого, что в воровской драке ей перерезали сухожилие на шее. Вообще-то она была достаточно умна, чтобы
успешно торговать краденым барахлом.
На лавочке я увидел не только ее, но и знаменитого Дюдю, двух казанских парней и Мишку Шмона,
который всегда крутился возле взрослого ворья. Я тоже присел на лавочку. Она у нас толстая, из цельной
лиственницы, вся изрезанная надписями. Приятно, что из других домов идут посидеть на нашей лавочке,
значит, она лучшая.
Частушки мне надоели, и я пошел домой, пить хотелось. В сенях у нас кадка с холодной водой, в ней
всегда ковш находился, хвостиком за край бочки прицепленный. Вдруг смотрю — на веранду из квартиры
Есманских вылезает известный вор-потихушник Витька Урас, а в каждой руке у него по узлу.
Я тогда не знал, что настоящие воришки на «мокрые» дела не ходят, и перепугался: вдруг Урас меня
тут прирежет, чтобы свидетелей не было? Вбежал на кухню белее мела, мать сразу это заметила:
— Ты что? Заболел?
Я ей на ухо сказал. А она крикнула Есманским:
— Вас обокрали! Держите воров!
Витька бежал по Петровской, в одной руке держал два узла, а в другой у него были каленые орехи, он
их щелкал на бегу, это хорошо было видно.
Толпа приближалась к Витьке, он обернулся, сплюнул скорлупой, крикнул: «Наддай!» — и так
замелькал ногами, что далеко оторвался от преследователей, запыхавшихся на крутом подъеме. Он помахал
им и скрылся в проулке.
Никитична набросилась на певцов:
— Пособники!
— А мы — чо? Мы ничо, — сказала Вера-дура. — Мы частушки поем. Али лавочки жалко? Так мы на
другую пойдем...
Отец про эти дела иногда с гостями говорил:
— Сибирь. Потомки ссыльных, беглых, каторжников. Да и переселенцем не каждый способен стать, а
только самый отчаянный...
Однажды я спросил его:
— А ты чей потомок? Беглых или ссыльных?
— Мы саратовские. Отец мой в Саратов с Украины приехал. Знаешь, настоящая наша фамилия, может,
украинская, может, кавказская. Как? Жила на Украине семья Порохненко, где-то возле моря. Может, порох в
фамилии не зря звучит. Может, это казаки были… Была у них дочь Оксана. Говорят, однажды у этих
Порохненко остановились горцы, продававшие лошадей, один решил на Оксане жениться. Вскоре явился
гонец: война на Кавказе! Горец уехал, а потом Оксане привели белого коня, накрытого черной буркой,
передали ей, как невесте этого горца, шашку, острый кинжал и папаху. Погиб горец-то… Вскоре родители
отдали Оксану за батрака, за Климычева. Родилось у него много детей, а старшего он не любил, так как тот
обличьем чисто в горца вышел.
— Чего ребенку голову морочишь? Что он еще понимает?
А я любил слушать рассказы отца о дедушке, Николае Федоровиче, которого никогда в жизни не видел.
Стр.3