А.Н.Толстой
ЛЮБОВЬ
Егор Иванович,
морщась от мурашек в затекших ногах, вылез из
залепленной грязью плетушки, отпустил ямщика и, придерживая отдуваемые
октябрьским ветром полы верблюжьего чапана, отворил калитку, - между
железными ее прутьями на ржавом завитке прилип красно-желтый мокрый
кленовый лист. Эта калитка, и свистевшие непогодой и унынием голые сучья
клена, и в особенности мертвый лист - снова, с пронзительной остротой
напомнили Егору Ивановичу то, о чем он старался не думать и о чем думал всю
дорогу, три дня тащась в плетушке по уезду.
Подняв брови, Егор Иванович сказал: "Да, да" со вздохом, и пошел к
дому, разъезжаясь ногами по глиняной дорожке. Сырой ветер мутил лужи и воду
в человеческих следах, гнал косые холодные большие капли, рвал и мотал
остатки листьев, свистел тоскливо вдоль мокрой деревянной стены дома,
казавшегося пустынным. "Да, да", - иным, злым голосом повторил Егор
Иванович, всходя на три ступени деревянного крыльца, поскреб сапоги о
железную скобу и сильно несколько раз дернул ручку звонка.
Егор Иванович не испытывал никакого удовольствия - усталым и прозябшим
войти к себе в чистый, опрятный, хорошо пахнущий дом, - вошел, заранее
морщась. Сбросив чапан на руки востроносой, с необыкновенно тонкой талией
горничной Соне - ненавистнице рода человеческого и жениной наперснице, - он
спросил, дома ли жена, Анна Ильинишна. "Дома-с, у них гости", - ответил
враг рода человеческого. Егор Иванович, глядя на ее поджатый ротик, на
острый, как косточка, веснушчатый носик, сказал: "Соня, от вас опять пахнет
карболовым мылом", - и пошел в умывальную, потом к себе в кабинет. Здесь
было светло от трех больших чистых окон, пылали дрова в обложенном дубом,
резном камине. "Да, да", - уже с некоторым примирением, с остатком вздоха,
в третий раз ска-вал Егор Иванович, сел на кожаный диван и стал трогать
влажную русую кудрявую бородку.
Он видел - на письменном столе, перед мраморной чернильницей, на
которой, на медных крышечках, поблескивал отблеск камина, - лежит пачка
нераспечатанных писем, бумаг и газет. Егор Иванович усмехнулся и покачал
головой. Эта пачка деловых бумаг - так, нераспечатанная, - лежит вот уже
больше месяца, а бумаги, очевидно, есть срочные, - страшно в них заглянуть.
"Взять да и бросить всю пачку в огонь - одним словом, моя личная жизнь
поважнее вашей трухи бумажной, - вот и все". Вдруг он приметил отдельно
одно письмо, оно стояло ребром у самой чернильницы. Он соскочил с дивана,
взял письмо, - штемпель был из Петрограда, конверт написан незнакомым
крупным почерком. Егор Иванович подошел к окну, на минуту закрыл глаза и
разорвал конверт.
"Егор, милый, мне немыслимо тебе писать, труднее, чем я думала... Я
все время лгу... Господи, прости меня... Ты пойми, ненаглядный мой: я не
чистая, вся душа моя не ясная. Глядеть в глаза мужу и думать о тебе! - я
больше не могу лгать. Пожалей меня, пойми, мне - больно... Я пишу сейчас из
парикмахерской, - муж бреется, он ни на минуту не оставляет меня одну..."
Письмо было подписано - "Маша". Три раза перечел Егор Иванович нацарапанные
карандашом, загибающиеся книзу строчки. Боль, жалость, ревность овладели
им. Из-за строк он видел ее лицо, каким оно было за стеклом вагона в минуту
расставания:
прикрытое сеточкой вуали,
Федоровны
нежное, грустное, с серыми
взволнованными глазами. Она улыбалась растерянно... Когда окно двинулось -
она зажмурилась...
Этим летом Егор Иванович встретил у своей приятельницы, Зинаиды
(дочери старшего врача земской больницы), девушки суровой,
молчаливой и очень хорошенькой, ее замужнюю сестру, Марью Федоровну, Машу.
Маша приехала к отцу и сестре из Петрограда - отдохнуть, - "пожить
чистенько", как она говорила. От петроградской суеты, мужниных знакомых и
их жен, банкетов, ресторанного времяпрепровождения и в особенности от мужа,
Михаила Петровича, профессора международного права, - у нее к весне
начинались дурные настроения: точно душа, как стекло, разбивалась на
кусочки; кровь - мутная, сердце - как высохший мандарин. Зато здесь, у
отца, Маша вставала рано, шла гулять в городской сад, еще мокрый от росы,
глядела на детей, на птиц, на облака и чувствовала себя маленькой, кроткой,
грустной и счастливой. В дождливую погоду она накидывала пуховый платок,
садилась на диван с книжкой, подбирала поги под юбку и слушала, как сестра,
Зюм, в круглых очках, стучит молотком по мраморной глыбе, - Зюм была очень
талантлива. Ложилась Маша после вечернего чая, глядела на лампадку, плакала
часто перед тем, как заснуть, но не от горя, а так - сама не знала от чего.
Стр.1