Вяч. И. ИВАНОВ
Лермонтов
I
Лермонтов -- единственный настоящий романтик среди великих русских писателей и поэтов
прошлого века; этим он отличается от того, кого чтил "своим высшим солнцем и движущей силой", от
Пушкина, хотя всю жизнь и оставался его учеником не только в искусстве слагать стихи и мастерской
пластике характеров своих повествований, но и в упорном преследовании высочайшей точности и
простоты слога вообще и строгой наготы прозаического рассказа в частности; учеником он был
гениальным и никогда только учеником, не дошедшим, однако, по крайней мере в лирических
произведениях, до гармонии и совершенства творений учителя.
Пушкин, как казалось вначале, тоже примкнул к романтикам, но в действительности он никогда с
романтизмом не отождествился, он, скорее, приспособился к новому модному течению, помогшему ему
весьма кстати бежать от искусственных боскетов французского XVIII в. с его любезностями, остротами и
художественными канонами, всем тем, что определяло первые литературные опыты молодого поэта. Да и
искал он в произведениях иностранных новаторов прежде всего образцов новых форм, ритма, стиля,
композиции и поэтической интонации, но отнюдь не новых путей жизни и мысли. У истинного
романтика, коим был Лермонтов, все носило совсем иной характер. Погружаясь с юношеских лет в
писания победившей школы, он узнавал в них, в силу некоего внутреннего предрасположения, свой
собственный голос и нетерпеливо стремился сам выразить свои тайные терзания и невысказанные
порывы.
II
Романтизм никогда не смог укорениться на русской почве. Исторические предпосылки,
объясняющие его расцвет на Западе, не существовали на Востоке. Не было там прекрасных и смутных
воспоминаний о средневековье, мистически и любовно преображенном памятью, в которых родились
первые мечты и томления романтиков. Аскетический дух строгого византийского благочестия наполнял
священным ароматом ладана мир, где жил еще не возмужалый народ: всякое страстное душевное
влечение подвергалось обряду духовного очищения, всякое непосредственное душевное побуждение
подлежало суду послушания и смирения; даже в поступках героических можно было сомневаться, если не
было основания причислить свершивших их к лику святых как мучеников Христовых. Так становилась
русская душа, веками бросаемая от крайности к крайности, разорванная между небом и пядью земли,
между непоколебимой верой и темным соблазном абсолютного мятежа. И до сей поры русская душа еще
слишком мистична или слишком скептична, чтобы удовлетвориться "путем средним", столь же
отдаленным от божественной реальности, как и от реальности человеческой. А именно таково положение
романтизма: солнце на высоте растапливает его восковые крылья, и земля, от которой он отрекся, хоть и
не сумел отречься от своей земной тяжести, требует их снова к себе.
Как примирить такое душевное расположение с чисто романтическим настроением нашего поэта?
Разве у него не русская душа? Сам он, с семнадцати лет ведомый ясным предчувствием великого
будущего, бурной жизни и ранней смерти, пишет:
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он гонимый миром странник,
Но только с русскою душой...
Он противопоставляет свою душу (именно душу, как в русском тексте, а не "бьющееся сердце")
душе британского барда и видит, что они непохожи, как непохожи души обеих наций; его существенная
соприродность своему народу -- вот залог глубокой самобытности песен, которые он слагал. Но, подобно
тому как тень, отбрасываемая предметом, позволяет нам почти осязаемо почувствовать его конкретность,
это признание поэта, искреннее и глубокое, может быть истинным до конца, только если за ним последует
Фаустово убеждение, достойное каждого настоящего романтика, о сожитии двух душ в одной груди. Всю
Стр.1