Памяти моей умершей подруги Тани Фрадкиной - посвящаю На эту фотографию я наткнулась почти случайно. <...> Господи, она совсем стерлась, но я понимаю, что на ней терраса нашей дачи, еще тогда 5 не застекленная, и всё это давным-давно, до моего рождения, но кушетку, похожую на таксу, я помню, а вот соломенный стол - нет, не помню, наверное, выкинули потом или подарили, а на незастекленной террасе они втроем: на кушетке мама и Ляля, а за соломенным столом - Наташа. <...> Ляля же, жившая в подвале с матерью, сестрой н двумя старыми девами-тетками, вообще стеснялась на свете неоправданно многого: своей французской фамилии, картавого "р", теткиного пенсне, бедности, пасхальных праздников, которые, на бедность невзирая, мать ее справляла со старинной обильностью и приходивших девочек одаривала причудливо раскрашенными яйцами и вышитыми салфетками с голубками и незабудками. <...> Только Наташе с Лялей Тома и могла сгоряча проболтаться, что отец никогда не называет Ленина иначе, как "сифилитиком", и сказала она это, смутившись, шепотом, когда они втроем шли по Девичке, возвращаясь домой в свои заваленные снегом переулки - Неопалимовский и Первый Труженников - шли быстро, насквозь промерзшие в тонких ботиках и вязаных платках. <...> Им было почти по семнадцать, кончилась последняя школьная зима сорокового года, и они только что отстояли длинную нелегкую очередь в мавзолей, где он и лежал в гробу, под стеклом - сморщенный, желтый, бумажный. <...> А потом Наташа, в которой иногда просыпалась ее цыганская кровь, воскликнула, глядя на тяжелые элатоглазые ромашки: - Ну и что мы будем с этой цветочной горой делать? <...> И Тома радостно подхватила, а Ляля, как всегда, покраснела и согласилась. <...> Опираясь на костыли, он остановился перед ними, задержался глазами на длинноглазой, чернобровой Наташе - первой красавице всегда и везде: в школе, на улице, в консерватории, - потом перевел их на кудрявую, огненно покрасневшую Лялю и сказал, лаская ее своим прищурившимся <...>