ЛИТЕРАТУРНОЕ НАСЛЕДСТВО «СИБИРСКИХ ОГНЕЙ»
Аскольд ЯКУБОВСКИЙ
МШАВА
Повесть
Сегодня мы хотим напомнить читателям еще об одном литературном
крестнике нашего журнала — о замечательном сибирском писателе Аскольде
Якубовском (1927 — 1983).
Это был художник яркого самобытного таланта и широкого творческого
диапазона. С одинаковым успехом он выступал и как писатель-реалист, и как
фантаст (его перу принадлежит более десятка фантастических произведений,
среди которых такая широко известная вещь, как повесть «Аргус-12»).
Осваивал А. Якубовский в своем творчестве многие темы, поднимал
различные проблемы современного ему бытия. Но, пожалуй, ближе всего
писателю (и острее он их чувствовал) были взаимоотношения человека и
природы. Об этом писал он всю жизнь много, охотно и увлекательно, даря
читателям прекрасные рассказы и повести о рыбалке, охоте, «братьях наших
меньших»…
Собаки, надо сказать, были особой А. Якубовского страстью. С них
началось его литературное творчество, им посвятил он целую серию рассказов
(«Стрелка», «Лобастый», «Возвращение цезаря» и др.) и полную трагизма
повесть «Четверо» о брошенных на произвол судьбы четвероногих «друзьях
человека». Здесь А. Якубовский выступил не только как блестящий анималист и
писатель-натуралист, но и как тонкий художник-психолог. Видимо, это
обстоятельство и дало основание В. Астафьеву — самому страстному охотнику,
рыбаку и ценителю природы — сказать по поводу этих произведений: «Очень
трогательны, до трепетности добры и одухотворены рассказы… о животных,
особенно о собаках — тут уж прочитаешь, руками разведешь и подумаешь:
«Вот если бы наши писатели умели так о людях писать…».
И такое одухотворенное чувствование всего, что касается природы,
являлось для А. Якубовского естественным состоянием. Самой природой оно
ему изначально было отпущено и дальнейшей жизненной судьбой закреплено.
Аскольд Павлович Якубовский родился в Новосибирске. Отец его был
художником, архитектором и изобретателем (отсюда и врожденный дар
живописца словом). С детских лет будущий писатель самозабвенно любил
природу и охоту. После десятилетки он окончил курсы картографии и с
длительными экспедициями изъездил Сибирь и Дальний Восток. В них
упрочивалась его страсть к охоте, вырабатывалось пристальное внимание к
природе. И нарастало противоречие: любил все живое и не мог расстаться с
Стр.1
ружьем. «Это мучило, — признавался А. Якубовский в автобиографии, — быть
может, это и толкнуло к литературному труду». И не только к нему. Был А.
Якубовский еще и отменным фотохудожником-натуралистом, что, кстати,
хорошо чувствуется в его словесных картинах природы.
Живописать А. Якубовский умел не только природу и ее обитателей.
Изображение человеческих характеров ему тоже удавалось не хуже. Тем более,
если человек оказывался перед лицом природы. А происходило это в
большинстве его произведений — тех, прежде всего, где проблема «природа и
люди» выходила на передний план. Как в повести «Браконьеры», например. Но
и вне контекста природы человеческое существо высвечивалось А. Якубовским
до самых подчас потаенных и темных глубин. Чему красноречивое
свидетельство одна из лучших его повестей «Дом», в которой писатель
показывает, до какого нравственного падения может довести безудержная
страсть к стяжательству.
Исследованию стяжательства в различных его проявлениях посвящено
немало станиц прозы А. Якубовского. А заговорил о нем в полный голос
писатель еще в первом своем крупном произведении — повести «Мшава».
Впервые она увидела свет в нашем журнале (1965, №12) и стала для А.
Якубовского, опубликовавшего, кроме нее и ряда рассказов, в «Сибирских
огнях» повести «Браконьеры», «История четырех» «Нивлянский бык» и
«Черная фиола», трамплином в большую литературу. Ее мы и предлагаем ниже
читательскому вниманию.
1
Бывает такое — придет тяжелый день, чаще в июльские липкие жары.
Наползут грозовые тучи. Душно, смутно, люди взвинчены. Все валится из рук,
все оборачивается своей неладной стороной.
Новый рабочий, делая затес, махнул топором дуроломно и тяпнул по
сапогу... Хорошо, что у лентяев не бывает острых топоров!
Я забинтовал ему ногу и посадил чинить сапог. Отругал.
Разошелся в попреках, возвысил голос, и что же?— вспугнул лося. Тот
вывернулся из кустов прямо на установленный теодолит. Свалил, конечно, а
прибор, хотя и прочный, но ведь — оптический! Лось ускакал, треща кустами, а
я весь остаток дня выверял теодолит. Сижу, а руки дрожат от злости.
И в небе прежнее — молнии искрят, прыгают на землю, громы катаются
взад и вперед. А дождя — нет, чтобы смыть тяжелое, очистить воздух. Ничего
не поделаешь, раз нанесло, остается пережидать.
И если разобраться подробнее, то и в жизни иногда бывает свой день
несчастья, такой вот тяжелый день. Вот только что все в ней было хорошо, даже
превосходно, — и уже нет ничего. Крутится прах, лежат обломки... И кажется
— рухнул весь свет.
Стр.2
июля.
Такой грозовой день был в моей жизни пять лет назад, двадцать восьмого
Проклятый день!.. Оглянешься, и не верится. Неужели было? Неужели вот
этими самыми руками... Если бы знать! Если бы только знать! Мог ведь сказать
Копалеву:
— Нет, Иван Андреевич, я туда не ходок! Куда хочешь посылай, сколько
хочешь давай заданий, все сделаю, а туда не пойду.
И Копалев послал бы другого. Ну, поворчал бы, ну, вкатил бы выговор.
Подумаешь, выговор, — в сравнении с тем, что произошло!..
Но ничего нельзя знать заранее. Забыть тоже нельзя: Хочется все
выбросить из головы — и не можешь. Оно срослось с тобой, оно стало частью
тебя самого. Живешь настоящим и делаешь все, что положено делать, а мысли
(часть их) все еще там, в прошлом.
Работали мы в тот год на севере Сибири, в болотистой низменности между
Обью и рекой Пур. Такие там места: иной раз километров десять — двадцать
пройдешь и по сухому, зато неделями скачешь с кочки на кочку.
Да... Пять лет назад...
Двадцать восьмого июля...
Странная это штука — прошлое. Кажется, ушло, ну и ладно. Как старики
говорят — «с богом». Но прошлое — это ты сам, только бывший.
...Помнится кое-что из детства, только хорошее, вкусными кусочками.
Помню родных, их, взгляды, улыбки, голоса, руки. Помню разные случаи,
помню мягких и теплых домашних зверей. Еще помнятся бутерброды. Их
делала мама. Отрезала ломоть хлеба через всю булку, толсто мазала маслом, а
сверху клала малиновое варенье: ешь, рыжик! Вкуснее всего эти бутерброды
казались на улице, в обществе облизывающихся знакомых собак.
Иногда такое даже снится.
С годами понемногу забываешь внешний облик прошлого. Оно выцветает в
памяти, выдыхается...
Но то не забывается. Хочешь забыть и не можешь. И рвется оно из прочих
воспоминаний, как вода сквозь размытую плотину.
Все видится прозрачная северная тайга, прокисшая, болотистая...
В ушах — громом — отзвуки выстрелов.
...Николай Лаптев... Никола...
Я помню Николу как живого. Помню лицо, резкую подвижность, бойкий
говор, запах — он почему-то всегда пах кедровыми орешками. Должно быть,
оттого, что, плутая как-то с теодолитом без продуктов и патронов в нарымских
кедрачах, мы недели три кормились орехами...
...Помнишь все, а главное... Оно затаилось, присело, словно медведь
кустах.
Оно притворяется, делая вид, что забылось, растеряло самые важные
мелочи, и приходит изредка и только во сне. Тогда видишь все снова,
Стр.3